
Никак не могу поверить, что оно уже в прошлом, это время; что я уже не в нем; что я иду дальше.
Куда же я иду, к чему? Как важно не просто плыть по течению времени, но именно идти к цели – сознательно избранной и имеющей непреходящее значение. С возрастом энергия направленного движения должна возрастать: понимая, что времени тебе остается мало, ты шагаешь спешно… Если вообще шагаешь.
Белый кот умер в марте, когда сошел уже снег и прилетели скворцы. Ему было всего пять лет. Скорее всего, он не перенес обыкновенной чумки.
Пять лет нашей с ним совместной жизни – сколько они вместили!
Как важно не просто плыть по течению времени, но именно идти к цели – сознательно избранной и имеющей непреходящее значение
Котенка, белого и пушистого, как одуванчик, моя двоюродная сестра Света принесла нам в конце лета 2020 года. Это был очень тяжелый год – для всех, а для меня вдвойне. Общая беда – пандемия и так называемые ограничения; моя личная – инсульт у мамы, плюс резкое одряхление отца – он в одночасье стал беспомощным ребенком. Мне пришлось менять образ жизни, переезжать из города в родное село, в дом, где я выросла, – родителей уже нельзя было оставлять одних…
– Света, ну ты что? Нам не до котят капитально.
– А куда мне его девать? Пусть живет, чем он тебе помешает?
Отношение к кошкам в селе гораздо проще, чем в городе. Тут они впрямь никому особо не мешают, большого внимания не требуют, гуляют сами по себе, едят все подряд… словом, находятся в естественных для себя условиях.
Но главное не в этом. Главное, что мама моя бедная, прикованная инсультом к постели, сразу этого котенка полюбила.
Непрерывная цепочка кошек и собак тянулась через всю ее сельскую жизнь. Собак своих она даже переписала однажды в тетрадке – столбиком, простым карандашом, с приблизительными – насколько могла вспомнить – датами: «Жучка – 1953–1967; Чижик – 1959–970; Джим… Бублик… Мика…». Кошек не переписывала, потому что их было слишком много – до пяти одновременно, поди пересчитай.
Но этот белый был последним котом на ее земном пути. И она это понимала.
***
Кони на водопое. Рисунок мамы
Пять лет жизни. Это очень много. Они уже прошли, эти годы, и никто не вернет их тебе, чтобы ты исправила ошибки. Что-то исправлять ты можешь только в настоящем и только в самой себе. И не для того нужно что-то в себе исправлять, чтобы не повторить своих ошибок в будущем: наши ошибки так же неповторимы, как минувшие дни, часы и минуты. Изменить хотя бы что-то в себе нужно для того, чтобы войти в Царство.
У меня уже нет иллюзий относительно самой себя. Я знаю про себя такое, что у меня самой волосы дыбом. Три года рядом с умиравшей матерью дали мне это знание. Мой эгоизм доходил до желания маминой смерти – как конца этой тяжелой несвободной жизни. Мне страшно осознавать, что это желание жило во мне, однако же – жило; и если я от этого не погибла, если Господь продлил мои дни и дал мне шанс – то только потому, что каждый вечер перед иконами повторяла: «Господи, исцели меня от этого помысла, помоги мне измениться, сделай меня другой».
Что-то исправлять можно только в настоящем и только в самой себе
Эту молитву – «Помоги мне стать другой» – я повторяю по сей день. И буду повторять, пока мне будет оставаться хотя бы час на земле: за час все для человека может измениться.
Я прошу помощи и надеюсь на помощь. От того, что я представляю из себя сейчас, я могла бы сойти с ума…
Если бы не Христос.
За эти три года, за последовавшие два – уже без мамы, зато с виною моею перед нею – Он стал близок мне как никогда ранее.
Ибо Он – «друг мытарям и грешникам» (Мф. 11:19).
***
Мамино стихотворение:
Давай не будем о разлуке:
Она близка и неизбежна,
Ты улыбаешься небрежно
И мне протягиваешь руки.
Давай не будем про беду:
Беда – она одна не ходит,
Она и сводит, и разводит,
Мы у нее на поводу.
Давай не будем про любовь:
Мы все о ней уже сказали,
Мы отлюбили, отстрадали,
Зачем нам начинать все вновь?
Давай не будем о себе:
О снах, болезнях, разном вздоре,
О давней незабытой ссоре,
О переменчивой судьбе…
Мы лучше вместе помолчим:
В молчаньи есть очарованье,
В нем сладко спит воспоминанье –
Мы и о нем не говорим…
***
Шустрый котенок, подаривший нам немало веселых минут, вырос в пышного белоснежного красавца, умного, на удивление воспитанного и бесконечно нас, людей, любящего. Он совершенно реально помогал мне в тяжелые дни, в ночи, разорванные мамиными криками (отца уже не было). Белый кот знал, когда подойти, забраться на колени, прижаться, лизнуть в щеку. Это согревало и успокаивало. И мама в хорошие минуты говорила с удивлением:
– Надо же, какое чудо у нас выросло!
Белый кот знал, когда подойти, забраться на колени, прижаться, лизнуть в щеку. Это согревало и успокаивало
Или:
– Смотри, какие глазки у него – желтенькие… Дай ему что-нибудь повкуснее.
В эти минуты мы обе смеялись и отходили от напряжения, от нашего постоянного подспудного конфликта: мама считала, что я должна теперь оставить свою работу и всецело принадлежать только дому и ей. Но обойтись без своей работы я не могла. Как пелось в старой советской песне, «земля не может не вращаться, пилот не может не летать». Моральные аргументы на маму не действовали, и я переходила на материальные:
– А на что мы с тобой тогда жить будем?..
– Ты думаешь, моей пенсии не хватит? Если экономно…
Кроме того, мама не понимала «необходимости так часто посещать церковь», и это причиняло мне – не мыслившей уже жизни своей без храма и Евхаристии – постоянную боль. Однако погружаться в подробности наших споров я не хочу. Оглядываясь на месяцы и годы маминой болезни, я хочу найти там радость. Радость, любовь, дружбу. Найти эти светлые минуты и держать их перед глазами. Спрашивать себя – а может быть, и ее – «Помнишь?» Помнишь, как я спасла ежонка от нашего пса и принесла его тебе показать? А лебедят помнишь?
***
Лебеди с птенцами
В июне на пруду нашем, в кольце высоких камышей, держался лебедь. Один. Никто не знал, что он тут делает, почему не улетает. Пока не выбралась из камышовой чащи на чистую воду она – с выводком, с четверкой оливково-серых малышей. И мощный, грозный папа принял семейство под свою бдительную охрану и защиту. Лебедей спасали камыши – сквозь эти зыбкие заросли к птицам не подобралась бы никакая собака. Местные жители гордились лебединым семейством и делились своими наблюдениями на сельских интернет-страничках. Корма в старом пруду хватало – птенцы росли как на дрожжах и к осени превратились в здоровенных серых гусей. Белые одежды эти птицы надевают, оказывается, только на второй год своей жизни. Молодые лебеди – серые, впрямь как гуси. Я не уследила, когда они встали на крыло и улетели. Маме все чаще становилось плохо, водитель местной «скорой» говорил: «От вас хоть и не уезжай».
Но я регулярно фотографировала лебедей и показывала маме эти кадры. Она смотрела и немножко улыбалась. Но насколько они помогали ей, эти птицы? Я знаю – наступает у человека такая пора, когда ничто уже не радует. Ни цветущие вишни, ни золотые березки, ни пушистый снегопад. Ни птицы, ни звери, ни деревья, ни стихи. Потому что все это – уже не для него. Потому что он уходит, а это все – остается. Остается для других, которым дано еще жить.
Неужели и для меня наступит однажды такая пора? И я ничем не смогу поддержать себя и оживить?
Неужели и я – как мама – в один прекрасный день начну заговариваться и перестану понимать, где нахожусь?
Не обязательно доживать до глубокой старости – нечто страшное может произойти с тобой и раньше. За Время белого кота, за эти пять лет я потеряла нескольких друзей – ровесников, чуть старше, чуть моложе. Рак. Прободение язвы, перитонит. Скоротечный цирроз. Внезапный инсульт. Снаряды ложились вокруг меня – не для того ли, чтобы я по-настоящему прочитала, наконец, эту страшную триаду последствий грехопадения человека: страстность, тленность и смертность. Страстность – подверженность страданиям. Тленность – неизбежность возрастных изменений. Смертность – понятно…
Неужели и я – как мама – в один прекрасный день начну заговариваться и перестану понимать, где нахожусь?
Прочитала, увидела, а что дальше? Дальше надо жить? Но что значит – жить? Слишком по-разному воспринимают и живут люди свою жизнь.
Помню: младшая сестра моей бабушки, гостившая у нас, признавалась, что ей очень тяжело принимать свое старение и неизбежность смерти. Бабушка отвечала:
– А ты не думай об этом. Я себя уже приучила одним сегодняшним днем жить. Встаешь утром, дела какие-то у тебя есть, вот их и делаешь, а что дальше будет – об этом не думаешь. Ляжешь спать, утром проснешься – вот еще один день, опять дела. И все.
Да, многие живут одним днем и его заботами, стараясь не думать «о плохом». Но насколько же это неправильно. Не для того дарует нам Господь земное время, чтоб мы коротали его, живя одним днем и намеренно пригасив свое осознание.
Жить с полным осознанием хрупкости и бренности нашей жизни; ужаса тех бед, тех страданий, которые подстерегают каждого на земном пути; скоротечности времени, неизбежности старения и смерти… И собственной греховности.
Жить, каждодневно отвечая Богу на Его дар, исполняя Его Замысел, вложенный в каждое творение. Вот что необходимо человеку.
И когда ты стараешься… когда ты хотя бы пытаешься жить именно так, ты понимаешь, что для тебя нет мелочей. У Бога вообще нет мелкого. Малое есть, а мелкого нет.
***
Вскоре после смерти отца мама вдруг сказала:
– Мне кажется, этот кот закончит свои дни где-нибудь на помойке – брошенный, никому не нужный.
– Почему ты так думаешь?..
– Ну не будешь же ты из-за него здесь сидеть. Не станет меня – ты дом продашь, уедешь в город…
– Что ты говоришь, мама, я ни одну животину в своей жизни еще не бросила. Если я отсюда уеду, я его с собой возьму.
– Да возьмешь, возьмешь, конечно, – вздохнула мама, стараясь успокоить себя.
Но после смерти мамы все вышло иначе. Один раз я взяла кота с собой в город – надеялась, что он как-то приспособится к условиям квартиры. Эксперимент не удался – трехлетний деревенский кот не умел пользоваться лотком, но и гадить где попало не был способен – по причине врожденной воспитанности и ответственности. Через трое суток мне пришлось срочно возвращать его на родную почву – пока он не умер от стресса и закупорки кишечника.
Теперь я иногда говорю (себе или кому-нибудь другому), что только из-за кота, только ради того, чтобы он не окончил свои дни на помойке и не погиб в неприемлемых для него условиях города, я уже никогда не продала бы родительский дом. Кота как причины было бы достаточно. У Бога есть малое, но нет мелкого. Кот – это малое, в сравнении с человеком, да, но не мелкое, нет. Значимость того или иного существа, предмета, явления в нашей судьбе определяется никакими там не объективными критериями, а тем местом, которое они заняли в нашей главной – духовной – жизни. Шкала этой жизни никогда не совпадет с мирской шкалой значимостей.
И все равно у меня есть причины поболее кота.
***
Наша деревня
К дому, который достался мне теперь в наследство, прилагается так называемая летняя кухонька, сложенная некогда из мягкого ракушечника и сейчас уже почти завалившаяся – пристанище недовыброшенных вещей. Там лежат стопками книги вроде «Поэтов революционной Кубы», там стоят проржавевшие огородные ведра и лейки, ящик со старой обувью, древний черный кухонный шкафчик с какой-то даже посудой…
В черном шкафчике я нашла дедову чашку. Она широкая, как лоханка, белая, на ней можно еще разглядеть какие-то голубые цветочки. Кроме деда никто из нее чая не пил, это исключалось. И не по причине какой-то особой важности этой чашки для деда, нет: по причине неприятия деда в нашей семье и полной отдельности его жизни от жизни остальных. Хотя, мне кажется, дед очень хотел и пытался жить со всеми нормально. Он не любил бабушку?.. Но она ведь сделала все, чтобы он ее не любил. Она не была с ним счастлива, да, у них были большие проблемы – в молодости, в середине жизни. Но, может быть, лучше было разойтись, чем десятилетиями жить в режиме непрерывного скандала и мелочной мести «за погубленную жизнь»?..
Меня не учили любить дедушку – самого слова «дедушка» не было в нашем обиходе
В детстве я привыкла к тому, что дед с бабушкой непрерывно ругаются, и почти не замечала этого. Меня не учили любить дедушку, нет – самого слова «дедушка» не было в нашем обиходе. Бабушке некому было выговорить свои обиды на деда, и она выговаривалась мне – начиная с дошкольного еще моего возраста. Я должна была знать, что дед плохой… И я это знала.
Но знала ведь и другое. От той же бабушки. Как растерялись они во время войны – бабушку с детьми эвакуировали в Сибирь, дед остался в Ленинграде – и как дед потом искал их и нашел каким-то чудом на таежной станции Тальменка. Как он спас их от голода – потому что всегда умел доставать еду, хотя бы просто зерновой ячмень, который бабушка замачивала, потом молола, потом варила из него кашу.
Мы все жили в доме, который построил дед. Ценой строгого выговора по партийной линии – за то, что не общественным был озабочен (директор свиносовхоза!), а личным, строя дом для своей семьи. Однако же дом был и есть, и на прекрасном месте, возле пруда. Мы все жили в этом доме, мы все ели картошку, которую дед выращивал на огороде, но благодарности от нас дед так и не дождался. Отец мой тестя своего терпеть не мог, хотя ничего плохого ему тесть не сделал. Мама… Я знаю, что она раскаялась в своем отношении к отцу.
Перед смертью своею дед лишился рассудка и два года провел во мраке безумия и в абсолютном одиночестве.
Я не могу продать этот дом, потому что его построил мой несчастный дед; потому что в нем он мучился среди своих галлюцинаций и диких бредовых идей. Но не странно ли это? Как будто я изменю что-то в прошлом нашего дома, живя в нем сегодня. Что-то изменить мы можем только в настоящем. В своем настоящем я приношу чашку деда из летней кухоньки в дом, отмываю и ставлю на полку рядом с чашками бабушки, мамы и отца.
Точно так же мама в свое время принесла с чердака в дом дедовы шахматы – он играл по переписке с десятками таких же любителей по всей тогдашней стране – и повесила на стенку в моей – бывшей дедовой – комнате его фотографию.
Мама начала, я должна продолжить.
***
Рисунок мамы
У Бога есть малое, но нет мелкого. Малое порождает последствия, гораздо большие, чем оно само. Кот познакомил меня с Ириной Ивановной, это наш сельский ветврач. Главным образом Ирина Ивановна лечит, конечно, коров и свинок; но сердце ее открыто каждому страждущему живому существу. Тех, о ком совсем некому позаботиться, она собирает в своем доме и дворе. Я не знаю, что я делала бы без Ирины, когда мой Белый и Пушистый подхватил кошачью чесотку – на спине образовалась мокрая воспаленная плешь, она быстро расширяла свои страшные владения…
– Да не носите вы его ко мне! Я сама буду к вам приезжать.
И она приезжала к нам на велосипеде – с собачкой Пулей, сидевшей в корзинке на багажнике, и внучкой впереди на раме. Вместе со мною выгребала кота из-под дивана – он прятался, едва услышав ее шаги, кто же любит, когда ему делают уколы. Успокаивала его и меня. Делала все необходимое и строго предупреждала:
– Денег не надо никаких!..
Я сразу вспоминала «человеческую» медсестру Свету, которая по моим слезным просьбам приходила к тяжелобольной, лежачей маме и делала то, что не входило в ее, Светины, обязанности, и что не получалось у меня самой – например, извините, клизму, это совсем не так просто, как кажется. Когда Света, наконец, от нас уходила, я переводила деньги ей на карту… и она тут же переводила их мне назад.
Долгие годы я не любила свое родное село и не ценила живущих в нем людей
Долгие годы я не любила свое родное село и не ценила живущих в нем людей. Приезжала поневоле… И старалась уехать побыстрее: тоскливо!.. Если жизнь вообще есть, то она – в городе…
Далека я была – даже и в зрелые, казалось бы, годы – от того, чтобы понять: есть ли у тебя жизнь, это не от того зависит, в городе ты живешь или в селе. Как говорила мне в свое время монахиня Евфимия[1], «если у тебя высокий духовный градус – ты живешь». У меня с этим градусом проблемы по сей день, хотя ведь столько пройдено уже и столько понято… Да, понято на самом деле.
Болезнь родителей вынудила-таки меня в родном селе жить – три года. Потом родителей не стало, остались – дом и кот. Ни дом, ни кота нельзя было бросить. Вольно или невольно я общалась с односельчанами – в том числе и с маленькой нашей православной общиной – и поняла, что с этими людьми меня кое-что связывает. Давно знакомое слово «земляки» наполнилось для меня живым теплым смыслом.
***
Маленькая наша православная община собирается в приспособленном, однако же неплохом, по сельским меркам, помещении – в торце здания администрации совхоза. Вернее, уже не совхоза. То, что осталось от некогда большого хозяйства, директором которого был мой дед, в котором проработали всю свою жизнь мои родители – носит теперь гордое название ЗАО. И благодаря этому ЗАО, надо сказать, благодаря тем людям, которые его сохранили в годы жестокого кризиса, поля моей мамы не зарастают бурьяном, а золотятся колосьями. В июле я часто выезжаю на велосипеде в эти поля. Смотрю на волны колосьев, слушаю их шорох, радуюсь, видя комбайны и грузовики, груженые зерном. Запаху радуюсь, знакомому с детства – теплого свежего зерна… И чувствую, насколько я все-таки дочь агронома, хоть и избрала другой путь.
Вернусь все же к православному приходу. Помещение, в котором он собирается, очень бедное. Его нельзя назвать храмом, потому что в нем нет антиминса. Литургия без антиминса не совершается; священник, приезжающий раз в месяц из райцентра, совершает обедницу с причащением мирян. Столетние ржавые подсвечники, фанерная алтарная преграда, одна дореволюционная икона – кто-то из прихожанок принес. А вот новых икон становится все больше: к каждому празднику стараемся купить хотя бы маленькую и дешевую. Вот недавно Мария Египетская появилась, а раньше – Благовещение, Сретение, Серафим Саровский, Иоанн Кронштадтский…
Когда священник, занятый в райцентре, не может приехать, собираемся сами, без него. Читаем канон праздника или акафист святому. Иногда даже стихи читаем – например, есенинского «Миколу» в праздник святителя Николая. В начале Великого поста читаем Покаянный канон…
И каждый раз радостно мне видеть, что люди собрались-таки; что моя двоюродная сестра Света, подарившая нам когда-то белого котенка, тоже здесь. Прихожан не так много по сравнению с населением села, и это в основном пожилые женщины, но мы не доживаем, нет, мы живем.
Прихожан не так много по сравнению с населением села, и это в основном пожилые женщины, но мы не доживаем, нет, мы живем
Кто-то сохранил поле. Кто-то сберег веру. Кто-то спас от забвения и зарастания могилы солдат, которые умирали в санитарных эшелонах на нашей глубоко тыловой станции. И все мы должны сохранять жизнь в этом месте, на юго-восточной окраине России. А чтобы сохранить жизнь, нужна любовь. Нелюбовь – это отсечение себя от собственных корней и уже не жизнь… Хотя еще не смерть.
Смерть наступает тогда, когда невозможно уже покаяние. Когда нет уже для тебя ни шахмат, найденных на чердаке, ни белой чайной чашки, которую можно отмыть и поставить на полку рядом со всеми другими.
***
Мама моя Татьяна Иосифовна очень любила животных: жалела и спасала кого могла… Можно было бы написать целую летопись нашего домашнего зоопарка или, вернее, реабилитационного центра для мохнатых-пернатых бедолаг. Одно время у нас жил филин с оторванным крылом. Мама почему-то звала его Сережей. Суровый Сережа ходил по двору и только из ее рук брал кусочки мяса. Обитала у нас и чомга, она плавала в корыте, потому что эти птицы вообще не могут ходить по земле. Чомгу мы выпустили на дальнем пруду, а филин как-то вышел со двора, и его задрала соседская собака. Несколько раз мама отбирала у сельских мальчишек зайчат и после короткого отдыха и подкормки молоком вывозила их в поле. А уж сколько мы выкормили сорочат, грачат и галчат, которые почему-то вечно сыпались из гнезд на землю – не счесть…
Помню, как мама спасала ослабевшую после зимовки, полудохлую, можно сказать, старую черепаху: пальцами раскрывала ей рот и всовывала в него кусочки яблока. И наша Пенелопа начинала понемножку жевать и приходила в себя. Кстати, ее нам принесли – после того, как на нее упал ящик с какими-то железками и расколол ей панцирь пополам. Так она и жила у нас лет, наверное, десять – с трещиной через весь карапакс.
Когда я была школьницей, мама (напомню, агроном) часто рассказывал мне о животных, которых видела в поле, далеко от села: зайцах, дрофах, журавлях, лисичках.
Рисунок мамы
А это разговор меж родителями – совсем уже стариками:
– Саш, ты там на улице мою ворону не видел?
– Там полно ворон, какая из них твоя?
– Мою всегда можно узнать. Ее позовешь: «Варька, Варька!» – и она подлетит обязательно.
Эту старую Варьку обижали молодые соплеменницы, и мама защищала ее: кормила, отогнав нахалок. Кормила она и бездомных кошек, а сколько их было – никто не считал.
За умиравшим псом Чингисханом, который служил нам верой и правдой восемнадцать лет, мама ухаживала как за человеком: поила молоком с ложки, лечила пролежни, укрывала одеялом.
Помню еще маленькую летучую мышку, невесть как попавшую в дом: она решила перезимовать в старой отцовской шляпе, давно висевшей на гвозде. Зимовщица обнаружилась, когда наши коты собрались под этой шляпой и принялись прыгать, доставая ее лапами. Мама устроила для мышки утепленную берлогу, но, увы, крылатый зверек весной не проснулся.
А на последней своей фотографии мама с белым котом. Он сидит у нее на коленях. Это снимок страшный, потому что мама на нем смотрит – уже оттуда…
В саду
Ее стихотворение:
Нелетный грач живет в саду:
Хожу к нему, ношу еду;
Обидел кто-то бедолагу
Иль сам в крутую передрягу
По глупости попал случайно
И в ней крыло сломал нечаянно.
Обычный грач, простая птица,
Не кенар, даже не синица!
Когда здоровый – он бандит,
Вот мира птичьего вердикт.
Сейчас он слаб и стаей брошен,
А сад снегами запорошен,
И я иду – несу еду:
Такие вот дела в саду!
Он, может быть, один на свете:
Раз приручила – я в ответе.
***
– Как ты похожа на бабушку, – говорит мне пожилая учительница. Мы встретились с нею в школьном коридоре. В сельской школе, оконченной мною в незапамятные времена, я сейчас веду что-то вроде православного кружка или факультатива. Называется «воскресная школа», хотя собирается по средам.
Вряд ли я на самом деле похожа на мою бабушку, ту самую, что всю свою жизнь ссорилась с супругом, то есть с дедом. Но меня удивляет другое – что кто-то в нашем селе еще помнит ее, умершую в начале 1990-х.
– Ну как же я ее не помню. Я же по соседству с вами выросла. Сколько она с нами занималась, какие спектакли мы с нею ставили…
Эта учительница старше меня: я знаю, что их семья жила в соседнем проулке, но не помню никаких спектаклей. Или я была тогда слишком мала, или меня не было еще совсем.
Бабушка моя действительно всю жизнь работала с детьми – окончив курсы воспитателей детсадов в Ленинграде, скорее всего в начале 1930-х. В эвакуацию из Ленинграда уезжала, взяв рекомендацию от заведующей детсадом. Мы нашли потом эту рекомендацию в ветхой довоенной бабушкиной сумочке. Там же было и свидетельство о крещении будущего моего деда (1896 год, село Герники в Западной Белоруссии под Гродно), и свидетельство об их с бабушкой браке, и посадочный талон на один из последних выходивших из Ленинграда эвакуационных эшелонов – этот пропуск в жизнь бабушка всю жизнь свою хранила как святыню. А рекомендация, данная воспитателю Александре Ивановне, – это тетрадный листок без печати, просто поспешная записка от руки: такая-то, мол, грамотна, подход к детям имеет, дети ее любят…
Рисунок мамы
И эта рекомендация помогла. Оказавшись в Восточном Казахстане, в предгорьях Алтая, будущая моя бабушка устроилась работать в детский костно-туберкулезный санаторий. Все свое детство я слушала ее рассказы о маленьких пациентах этого заведения, о детских судьбах, сломанных дважды – войной и страшной, практически неизлечимой тогда болезнью.
Но не только об этом рассказывала мне моя бабушка. Еще – о своем дореволюционном детстве (она родилась в 1903 году). По малолетству своему тогдашнему и по идейной нашей дикости я не понимала, какое сокровище, какой источник рядом со мною: живой человек оттуда, из той России… Будь я постарше и поумнее, я расспросила бы бабушку обо всем и обо всех подробно. И запомнила бы ее рассказы как следует. А так – в моей памяти теперь обрывки. Правда, и обрывки эти дали мне немало.
Бабушка моя Александра Ивановна происходила из простых людей, мать ее была смоленская крестьянка, отец – питерский мещанин. Но ее рассказы о семье, о доме, даче, церкви, наконец, о гимназии – резко диссонировали с тем понятием о царской России, которое нам, советским детям, неустанно внушалось: гнет царизма, эксплуатация, нищета, поголовная неграмотность, жуткие порядки, в общем, кошмар – и да здравствует революция. Бабушка рассказывала о жизни хорошей, светлой. О том, например, что в ее гимназическом классе за одной партой сидели княжна и дочка дворника, учившаяся по благотворительной программе; и классная дама строго следила за тем, чтоб не проскальзывало у воспитанниц никакого пренебрежительного тона по отношению к социально низшим.
«Папа, царь арестован на станции Дно!» Папа, стоявший у окна, медленно обернулся: «Ну, и чему же ты радуешься?..»
А еще бабушка рассказывала мне о своем отце, моем прадеде Иване Ивановиче Васильеве. Он был по профессии бухгалтер, при том большой книгочей, музыкант-любитель и глубоко верующий человек, староста прихода. Всех своих детей он водил в церковь, объяснял все, что в ней происходило, учил молиться дома. Иван Иванович рано овдовел: его жена Марфа Емельяновна, происходившая, как уже было сказано, из смоленских крестьян (благодаря краеведу Евгению Лебедеву я получила фотокопию их венчальной записи – 1902 год) умерла от лейкоза, когда старшей дочери Васильевых Александре, моей будущей бабушке, исполнилось 13 лет. Это был 1916 год. А потом… Бабушка помнила, как летела из гимназии домой, размахивая портфелем, как вбежала в дом и звонко крикнула: «Папа, царь арестован на станции Дно!» Папа, стоявший у окна, медленно обернулся к ней:
– Ну, и чему же ты радуешься?..
И этот голос отца, эти его слова звучали в ее ушах всю жизнь.
Брак бабушки с дедом оказался несчастным, да. Особой любви друг ко другу они не испытывали, пожалуй, никогда. Тогда, в 1924 году, 21-летняя Саша была уже круглой сиротой. В голодном и холодном Петрограде она выживала, давая уроки русского и французского – все-таки четыре класса гимназии были с нею! – но у нее не было даже зимнего пальто, лишь утепленная жакетка. И ей, вероятно, просто нужно было к кому-то прибиться, чтоб не пропасть. А Иосиф Матюкевич (Юзик, как представлялся он всем – на польский почему-то лад) все-таки учился в сельхозинституте, смотрелся умным, был на хорошем счету у новой власти, вскоре вступил в партию.
…И уцелел в 1937 году, когда посадили половину сельхозтреста, в котором дед служил, и половину трестовского дома. Потом, в последние годы жизни, в годы безумия, дед часто возвращался в тот черный год и говорил бабушке: «Шура, собери чемоданчик, сегодня ночью за мной приедут». Бабушка в ответ бранилась, кричала: «Что ты городишь?.. Кто за тобой приедет?..» Даже такому вот больному, жалкому, умирающему она не могла простить той самой «загубленной жизни». Простил ли Бог ей, бедной моей бабушке?
Нет, веру отцовскую она не сохранила. Мне, подраставшей, говорила, что Бога нет. Над ровесницами своими сельскими, собиравшимися по домам для тайной молитвы, посмеивалась: вот-де темнота!..
Но, когда моя бабушка умерла, мы с мамой нашли на тумбочке возле ее кровати листок бумаги с корявыми (рука после инсульта!) буквами простым карандашом: «Отче наш, иже еси на небесех…» Эту молитву она помнила наизусть с гимназических уроков Закона Божьего.
Через много лет после бабушкиной смерти, когда я сама дозрела, наконец, до того, что крещеного и причащавшегося – хотя бы в детстве! – человека нужно отпеть, отпевание спонтанно пришлось на день ее рождения, он же – день ее небесной покровительницы, святой мученицы Александры Анкирской: верующий отец назвал дочь-первенца строго по святцам.
Это совпадение дает мне надежду. Ведь его вероятность была – один к количеству дней в году. Вряд ли оно могло быть случайным. Господь сообщил мне, что за Александру можно и нужно молиться – как, впрочем, за всякого человека.
***
От всего совхоза, который поднимал после войны мой дед, в котором работали мои родители, осталась в живых одна только Валентина Ивановна, бухгалтер, вдова «доктора» – так у нас прозвали совхозного ветврача Владимира Константиновича, умершего за месяц до моей мамы. Валентина Ивановна живет по соседству со мной. С трудом, опираясь на палку, но ходит еще все-таки, старается немножко гулять по вечерам. А я крашу забор, потому что это моя цель сейчас – не дать нашему двору обветшать и запустеть.
– Здравствуйте, Валентина Ивановна. Какая вы молодец, что гуляете.
– Тебе мама твоя снится?
– Нет.
– Значит, хорошо ей там. Не нужно ничего.
Там, действительно, ничего уже не нужно. Народные легенды – например, о девушке, похороненной в туфлях на высоком каблуке и попросившей передать с очередным покойником удобные тапочки – могут вызывать только грустную улыбку. Но иногда мне думается, что даже и там, в неразрешенной еще области пребывания душ, они могут страдать, эти души, от того, что здесь, на земле, не получили любви, а получили – нелюбовь. Особенно если от самых близких… И тогда действительно могут непроизвольно приходить к нам в сновидениях.
Если мама мне не снится, то не потому, что я не виновата перед нею, а потому, что она мне простила
Я недодала маме любви, я поступала с нею не по любви. Хотя… Может быть, я оправдываюсь сейчас?.. Но сколько я все же боролась за любовь. Совершенно измученная, заставляла себя еще раз подняться с постели среди ночи, подойти к ней, погладить по голове, дать понять, что она не одна. Ласково успокаивала при самых низких и жалких проявлениях ее немощи… То побеждала свой эгоизм, то терпела страшное поражение.
Если мама мне не снится, то не потому, что я не виновата перед нею, а потому, что она мне простила.
***
В трудовой книжке моего отца, Александра Ивановича Бирюкова, одна-единственная запись: электрик совхоза «Пушкинский». С возвращения из армии – и до самой пенсии.
Мне всегда было с ним трудно. Кроме, может быть, раннего детства, когда он сам был еще очень молод и читал мне книжки вслух. Но с возрастом нарастал, затвердевал его странный характер. Он был очень замкнут, молчалив – единственный в моей жизни человек, который произносил что-либо вслух только по практической необходимости, но не ради простого общения, как мы все. Никогда ничего не рассказывал: ни о детстве своем военном, ни о родителях. Вырос в многодетной семье, простой, крестьянской. Отец его, мой дед Иван Тимофеевич, прошел войну, как говорится, от звонка до звонка. Он воевал геройски, был награжден медалью «За отвагу» и орденом Боевого Красного Знамени – благодаря разысканиям моего двоюродного брата Валерия я смогла прочитать и приказы о награждении, и фронтовую партийную характеристику на «тов. Бирюкова»: «Не знает страха и усталости, жизнерадостный инициативный воин». Однако, вернувшись домой, Иван стал пить, и чем дальше от войны, тем больше, и в конце концов повесился у себя в доме… Не знаю, может быть, это сказалось на характере отца – его старшего сына.
Да, в повседневном общении мой отец не был, как говорится, «подарком». Он не принял и не полюбил родителей жены, то есть моих бабушку и деда. Из-за этого у нас не было того, что так необходимо каждому человеку в начале его жизни – теплой, крепкой, любящей семьи. К бабушке моей он относился как к прислуге, кухарке – молча съедал поданный ею суп и уходил, не сказав «спасибо». Однажды, помню, рявкнул на нее – именно как на прислугу, плохую работницу – когда ему показалось, что ложка плохо вымыта. Бабушка боялась войти из кухни в комнату (она, кстати, и спала на кухне, кровать стояла в углу) чтобы посмотреть телевизор, потому что отцу не нравилось, когда в комнате «посторонние». Я видела все это, я любила бабушку, и отношение к ней отца причиняло мне страшную боль.
Но при этом я знала, что меня он любит. При всех странностях его характера, при всей моей обиде за бабушку, при том, что мне было с отцом, как я уже сказал, трудно, несвободно – я всегда знала, что этот молчаливый, жесткий, как кажется, человек при случае готов отдать мне все, ничего себе не оставив – хотя я, конечно, этого «всего» не возьму. Я вообще никогда бы не приняла от родителей никаких жертв. Мне было достаточно знать: если у меня возникнут житейские трудности, папа мне поможет, и я ему тоже, конечно, всегда помогу.
Образование у отца было – заочный техникум; но при этом он, что интересно, много читал. Я помню его с книгой в руках, полулежащим на диване. По какому принципу он выбирал для себя книги, не знаю, но «чтива» у нас в доме отродясь не водилось. Иногда он читал стихи – Гумилева, Бунина, Давида Самойлова. Духовной литературой не интересовался, но подчас случались неожиданные вещи. Например, он взял у меня книжку духовных стихов Натальи Ануфриевой, прочитал страничку-другую… и вдруг попросил оставить эту книжку ему, не увозить. И то же было с книгой прозы Сергея Дурылина. Кто знает, что происходило у этого человека внутри, за стеной его вечного угрюмого молчания…
Некий перелом в характере отца произошел после смерти его мамы, Натальи Андреевны. Дети и внуки съехались на похороны и разобрали небогатые бабушкины вещички: кому-то досталась швейная машинка, кому-то старенькая стиральная, а нам – кошка. Кошек мой папа до той поры не жаловал и беспощадно гонял – что страшно травмировало и меня, и мою бабушку по маминой линии; дело доходило до слез, и не только детских. Но эта трехцветная кошечка, которую мы назвали Катей – у бабушки Натальи она звалась Муркой, – таинственным образом перевернула отношение отца к кошкам вообще. Она уютно сворачивалась на его коленях, она спала с ним, она снимала кусочки с его вилки, когда он ел. Когда Катя умерла, отец похоронил ее, заботливо завернув в свой старый свитер…
Перед смертью отец стал беспомощным ребенком, в одночасье тихо и кротко приняв свою немощь
И так же, как эта Катя, вели себя все последующие наши кошки: «дедушка» (как стали тогда уже звать отца) стал для них действительно дедушкой, бесконечно ласковым и балующим. Впрочем, я думаю, что он не только к кошкам, он и к бабушке моей, и даже к деду отнесся бы иначе, доживи они до этого перелома в его характере. Но они ушли раньше Натальи Андреевны.
Перед смертью отец стал беспомощным ребенком, в одночасье тихо и кротко приняв свою немощь. Мне приходилось его мыть, водить в туалет, переодевать, и он доверился мне, совсем перестав стесняться. Он не спрашивал, какие таблетки я по утрам заталкиваю ему в рот – наверное, ему было уже все равно. А может быть, я стала для него кем-то вроде матери – от которой он в свое время не получил нежной заботы, но не по ее вине, а по вине суровой полуголодной жизни.
А белый, пушистый, как одуванчик, котенок лазал по старику, как по дереву, забирался на его голову и пытался устроиться поудобнее на этом наблюдательном пункте. Папа кротко это терпел и даже не давал мне снять котенка с его головы.
Я рада, что отец умер на моих руках, что я, как говорится, приняла последний вздох. Рада, что последние слова, которые услышал он от дочери: «Ты не один, я с тобой». Я произнесла именно это, когда отец, пытавшийся дойти до туалета, рухнул на пол и какое-то время еще ерзал, пытаясь встать – с моей помощью; а потом его рука бессильно соскользнула с моей шеи и стукнулась об пол.
Дважды в год, в октябре и мае, в дни смерти моих родителей, я оплачиваю весь хлеб в двух сельских магазинчиках, чтобы все приходящие могли взять себе хлеба бесплатно. Мне кажется, это лучший способ помянуть людей, всю жизнь трудившихся на этой соленой степной земле.
В будущем январе я точно так же помяну еще одного хлебороба – моего деда Иосифа.
***
Однажды, уже под конец жизни, мама призналась мне, что казнит себя за то, что в детстве моем недодала мне внимания и любви, не установила со мною душевного контакта. Да, в детстве и особенно подростковом возрасте я чувствовала себя одинокой, непонятой, невыслушанной. У меня было слишком много недостатков, неумений и проблем: я на каждом шагу не справлялась с тем, с чем обязан справляться каждый человек в определенном возрасте. Я нуждалась в поддержке – и не получала ее… Отчего же так? Да, мама очень много работала. С апреля по октябрь практически без выходных, от зари до зари – такая жизнь была в совхозе. Мы просто очень мало виделись с мамой, а когда она появлялась наконец дома, то была слишком усталой и ни с кем уже общаться не могла.
Но главная причина нашей с нею не встречи, нашей параллельности – и с мамой, и с отцом – все же не в этом. Мы – дети детей войны. Наши родители сами росли как трава в поле: кто их понял, кто выслушал, кто отогрел, наставил, научил всему, что нужно в жизни? Они сами всему учились, сами себя защищали, сами за себя отвечали – словом, жили сами, начиная с малых лет. И когда стали родителями – не имея иного, доброго опыта, бессознательно перенесли на нас опыт своего военного детства: мы тоже должны были жить сами. Самостоятельно всему научиться, самостоятельно стать такими, как надо. Должны – и виноваты, если не справляемся…
Мама не любила выражения «дети войны». «Мы войне – не дети, – говорила она, – война вообще не мать, война – мачеха»
Кстати, мама не любила выражения «дети войны». «Мы войне – не дети, – говорила она, – война вообще не мать, война – мачеха».
Для нас война стала неродной бабушкой. В нашем недокорме – не физическом уже, но душевном – никого винить не нужно. И себя винить не нужно тоже, как ни странно это звучит: никому не ведома грань, отделяющая беду от вины. Покаяние не есть самоедство; оно не имеет ничего общего с комплексом неполноценности. Покаяние есть обретение себя. И обретение любви. Но что может сделать твоя любовь сегодня, если твои близкие – уже навсегда вчера?
Обретая любовь, ты изменяешься сама. Ты учишься понимать, прощать, ценить, уважать и любить, наконец – других людей. А людей этих на твоем пути до последних его шагов будет достаточно.
***
Я не лучше никого из моих родных – ничуть. Я просто пытаюсь собрать камни (см. Еккл. 3:4–5) и спасти родительский сад.
Помните, у Дурылина: «Сад был – детство, и детство было – сад»?
Наш сад служил одновременно и огородом: среди яблонь, вишен и кустов малины цвели желтыми звездочками помидоры, пушила хвостики морковь, шелестела сочными красно-зелеными листьями свекла, тайно растила свои клубни картошка.
Но лучше того были, конечно, яблоки, особенно белый налив, как они мне памятны – треснувшие от зноя и спелости, облепленные осами, мягкие и горячие от солнца. А китайки – терпкие желтые яблочки размером с грецкий орех, а беркутовка, анис, а поздняя антоновка – отрада осени! Да, половина моих каникул проходила в сборе вишни, красной смородины и крыжовника, это была моя обязанность, и я ныла. Но – все равно: сад был – детство, и детство было – сад.
Родители боролись за этот сад, пока не стали совсем уж немощными: мама после очередного гипертонического криза таскала по степной жаре поливные шланги и выравнивала тяпкой поливные круги. Я жила и работала в городе, помогала им очень мало. Иногда мама звонила и предлагала кому-либо из моих городских друзей приехать к нам в село и бесплатно заполнить багажник машины яблоками – их просто некуда было иначе деть.
Яблоки из сада
А потом мои родители, как уже сказано, свалились – один за другим. А мне три года кряду было не до сада – совсем. Четвертый год у меня ушел на приход в себя. Лишь через пять лет я взялась за реанимацию заросшего бурьяном и страшно запустевшего сада, в котором погибли уже все вишни (они самые уязвимые), погибли малина и крыжовник, остались только три яблони и одна очень старая груша.
Мне упорно кажется: мама видит, что я не бросила сад, – и радуется этому
Самое трудное для меня теперь – расчистить этот сад от сушняка, от мертвой травы и веток, от сырого плотного слоя листвы (клены по периметру сада сажал еще дед!); вырезать все сухие части крон и всю прикорневую поросль, которая стоит густым лесом. Сушняк некуда девать, он скапливается, образуя огромные кучи, отсыревает и не горит. Сорные травы – липучка, осот, конский щавель, одуванчик – агрессивны и неистребимы. Я очень устаю от этой работы. У меня просто горят садовые перчатки – я все время покупаю новые. Болит спина. Но мне упорно кажется: мама видит, что я не бросила сад, – и радуется этому.
И поля ее не брошены, бурьяном не заросли, и сад в работе, и кот окончил свои дни не на помойке, а в тепле, на мягкой кровати.
***
– Пойдем, покажу тебе, где мы его похоронили.
Белый кот умер без меня – я уехала в командировку в Казань. Перед этим он сильно болел, но мы с Ириной Ивановной его вылечили, так нам казалось.
Только казалось, увы. Уезжая, я поручили кота и дом Оле с Володей, моим родственникам (Оля – троюродная сестра по дедовой западно-белорусской линии) и соседям: они помогают мне постоянно, Оля выручала в самые тяжелые времена маминой болезни.
Она-то и обнаружила кота на отцовской кровати мертвым. Расстроилась, потому что любила его, как и я. Не стала звонить мне в Казань – зачем? – позвонила, когда я уже возвращалась в село из Саратова.
И вот, Володя показывает мне могилку в углу сада, у самого забора:
– Потом сделаешь получше, посадишь тут что-нибудь.
На дворе март. Земля талая, черная. Ветер. За забором шуршит и хлюпает своими льдинами пруд. Вздрагивают кроны тополей, густые уже и темные от набухших почек. Кричат петухи и коты в соседних дворах. Вторая весна без мамы, четвертая без отца. Без кота будет первая. Да, кот не человек, сравнивать нельзя, это я уже очень хорошо знаю. Кот – по сравнению с человеком малое. Но малое не значит мелкое. У Бога есть малое, но мелкого нет.
***
«И когда Иисус возлежал в доме, многие мытари и грешники пришли и возлегли с Ним и учениками Его. Увидев то, фарисеи сказали ученикам Его: для чего Учитель ваш ест и пьет с мытарями и грешниками? Иисус же, услышав это, сказал им: не здоровые имеют нужду во враче, но больные, пойдите, научитесь, что значит: милости хочу, а не жертвы? Ибо Я пришел призвать не праведников, но грешников к покаянию» (Мф. 9:10–12).
Говоря «милости хочу, а не жертвы», Господь цитирует древнюю книгу пророка Осии, но там есть еще продолжение: «Ибо Я милости хочу, а не жертвы, и Боговедения более, нежели всесожжений» (Ос. 6:6).
Мы не удивим Его нашими грехами. Он всегда готов принять наше покаяние и разделить с нами трапезу – чтобы мы познавали Его. Он хочет, чтобы мы Его познавали: отклик наших сердец на познаваемое и есть любовь. А любовь к Нему и непосредственное переживание Его любви к нам есть та самая совершенная радость, которую Он нам завещал (Ин. 15:11) и которой, по Его слову, никто у нас не отнимет (Ин. 16:22).
Вот к чему я иду, оказывается, – к этой радости. Пока не дошла. Но не остановлюсь, пока мне будет оставаться хотя бы час на земле: за час все для человека может измениться.
Источник: https://pravoslavie.ru/170088.html